Николай Черкашин
Кинжал для левой руки
(повести)
Кинжал для левой руки
Часть первая. Торпеда для «Авроры»
Петроград. 25 октября 1917 года, 3 часа ночи
Капитан 2-го ранга Николай Михайлович Грессер-третий проснулся оттого, что над ухом щелкнул взведенный курок. Рука молниеносно выдернула из-под подушки наган… Николай Михайлович тихо выругался. Щелкнул открывшийся сам собой замок стоявшего в головах чемодана. Жена недовольно заворочалась.
— Опять ты вскакиваешь посреди ночи… Бож-же, что за наказание…
После Кронштадта Грессер спал с наганом под подушкой. После Крон-штад-та… Отныне и навсегда в этом слове будет слышаться ему клацанье затвора, шорох матросских клешей, метущих ступени лестницы, удары прикладов в дверь…
Ему всегда казалось, что самое страшное из того, что может с ним случиться, — это смерть от удушья в заживо погребенной подводной лодке. Всю войну в сейфе своей командирской каюты он держал изрядную дозу морфия на тот самый страшный, безысходный случай. Но судьба пощадила его «Тигрицу», и в феврале семнадцатого он благополучно сдал ее своему однокашнику по Морскому корпусу. А спустя неделю случилось то, что не примерещилось бы ему и в самом нелепом кошмаре. Его пришли убивать свои, русские матросы. Они пришли ночью. В ту самую первую весеннюю ночь, когда до острова Котлин доползли слухи об отречении императора, о революции, о свободе…
Грессер жил в третьем этаже доходного дома на Господской улице. Весь день первого марта он просидел в квартире, леча ангинозное горло всевозможными полосканиями. Он не знал о митинге на Якорной, не знал, что военный губернатор Кронштадта адмирал Вирен поднят матросами на штыки, что весь день взбудораженные толпы балтийцев ходили по кораблям, где им выдавали «драконов», и желтоватый кронштадтский лед становился красным там, где вершился суд скорый и беспощадный… Ничего этого он не знал, хотя и догадывался, что в городе неладно…
А в полночь винтовочные приклады заколотили в дверь и его квартиры. Он успел набросить на плечи китель и, поразмыслив с минуту, все же открыл дверь. Сильные руки выдернули его на площадку.
— Во каку цацу выудили! — по-рыбацки обрадовался рябой широкоскулый матрос. — Сыпься вниз, гнида! Смертушка твоя пришла!
Какое счастье, что Ирина с Надин остались в Петрограде…
Своих, с «Тигрицы», в толпе взбулгаченных матросов он не разглядел. Был бы кто из них — любой бы воспротивился столь вопиющей несправедливости: капитан 2-го ранга Грессер никогда не был «драконом». За всю войну он ни разу никого не ударил.
Ударил.
Но только один раз и то за дело — сигнальщика Землянухина. «Тигрица» шла ночью в надводном положении. Поход предстоял опасный, Грессер нервничал, ибо лучше других знал, куда и на что они идут. Он первый заметил веху, обозначавшую скальную банку, и вовремя успел отдать команду на руль. Но первым заметить веху должен был сигнальщик — она была в его секторе. И Грессер ткнул Землянухина биноклем в лицо:
— Плохо смотришь, чучело!
Эбонитовый наглазник рассек матросу бровь, но Землянухин снес тычок как должное:
— Виноват, вашсокродь, прозевал…
— Смотри в оба! Лодку загубишь!
На том все и кончилось. И знали об этом случае только они двое — матрос и офицер. Землянухина давно уже нет в Кронштадте — его перевели на лодку-новостройку, так что никто не мог припомнить кавторангу ничего дурного. Но никто и не собирался ему ничего припоминать. Ночным пришельцам достаточно было того, что его выудили.
Николай Михайлович видел, как вниз по лестнице гнали в шею соседа — старшего лейтенанта Паньшина. Во дворе — Грессер успел заметить в лестничное окно — жались перед матросскими штыками пятеро полуодетых офицеров.
— Дайте хоть шинель набросить! — взмолился кавторанг. — У меня ангина.
— Глотошная, что ль?! Иди, иди, щас мы тебя вылечим! — пообещал рябой и поддернул ружейный погон.
Жизнь подводника приучила Грессера искать выход в секунды. И он, как всегда, нашел его, обведя затравленным, но цепким взглядом лестницу, окно, площадку второго этажа… Дверь в квартиру Паньшина оставалась полуоткрытой. Поравнявшись с ней, Грессер метнулся в сторону и тут же захлопнул тяжелую дубовую створку, набросил крюк, задвинул засов. Он успел проделать все это в считанные мгновенья, успел отскочить в сторону — от пуль, дырявивших дверь. В квартире никого не было. Расположение комнат Грессер знал прекрасно, так как жил в точно таких же, только этажом выше, поэтому, прикинув на бегу, что выбираться в окна, выходящие во двор и на улицу, равно опасно, он ринулся в чулан, распахнул узкую раму и очутился на крыше чайной, пристроенной к торцу дома. Скатившись по обледеневшей кровле в задний палисадник, Грессер дворами и глухими проулками выбрался на северную окраину Кронштадта. Страх — смертный страх гонимого зверя — выгнал его на лед Финского залива, и он трусцой двинулся по санному пути в Териокки. Он обходил фортовые островки с глубокого тыла, опасаясь выстрела в спину. В одном кителе, без фуражки, в тонких хромовых ботинках он пробежал по заснеженному льду верст десять, пока, вконец окоченевшего, его не подобрали финские рыбаки. Они отвезли его на санях в ближайший поселок. Дней десять он прометался в бреду жестокой простуды. Старуха-финка выходила больного брусничным листом, клюквенными чаями, козьим молоком. Грессер оставил ей свои золотые наградные часы, полученные за потопление германского крейсера, и отправился в Питер с пригородным поездом.
В столице ликовала «великая и бескровная» революция. Извозчик с красным бантом и с красной лентой, вплетенной в гриву лошади, с трудом пробился на Английскую набережную.
В доме жены — особняке генерал-лейтенанта Берха — Николая Михайловича встретили, как выходца с того света. Из Морского корпуса — через мост — примчался отпущенный до утра Вадик, кадет старшей роты. Когда все домашние вдоволь нарыдались и нарадовались, когда, отойдя душой и телом от кронштадтского бега, Николай Михайлович появился в Адмиралтействе, то и там его приняли, как воскресшего из мертвых. Ему были рады, его расспрашивали, ему называли имена погибших в Кронштадте офицеров, и в тот же день у Грессера стала дергаться правая щека — то ли от всего пережитого, то ли от застуженного во льдах залива лицевого нерва.
— Послушайте, правда ли, что они обезоружили даже памятники? — приставал к нему лейтенант Дитрих, офицер из ГУЛИСО [1] . — У Беллинсгаузена отобрали кортик, а у Петра — шпагу?
— Правда, — отвечал Грессер, испытывая некоторое удовлетворение от того, что отголоски кронштадтских событий взволновали тихую заводь Морского генштаба.
Его принял новый морской министр, никогда не бывавший в морях, — Александр Иванович Гучков — и нашел ему место под Шпицем [2] : Грессера назначили старшим офицером в отдел подводного плавания. Казалось, жизнь снова налаживается, и притом в лучшем качестве: ни выходов в море, ни нервотрепки с матросами, от дома до службы — променадная прогулка в четверть часа, в просторных коридорах и высокооконных кабинетах — привычное золото погон, холеные лица сослуживцев, знакомых и по гардемаринским ротам, и по кают-компаниям, и по морским собраниям… Но горький дым кронштадтских труб — корабельных и заводских — докатывал и сюда, под Шпиц. И с каждым месяцем он ощущался все горше, все ядовитей, все убийственней… В октябре Генмор работал как машина, разобщенная с гребными валами, — сам по себе. Маховики флота вращал Центробалт [3] — странное новообразование на теле российского флота. О нем говорили с той болезненной гримасой, с какой говорят о раковых больных — с состраданием, страхом и отвращением. Для Николая Михайловича Центробалт был скопищем краснобаев и прочих говорунов, которые мнили себя новыми флотоначальниками. И хотя эти «парламентарии» в бушлатах и в мичманках уверяли, что они не будут вмешиваться в планирование военных операций, тем не менее вмешивались, пытаясь управлять ходом Моонзундского сражения.
-
- 1 из 58
- Вперед >